«Параллельные прямые и теория пересечений»

Поезд «Москва — Урюпинск» разрезал ночную тьму с упорством маньяка, который знает, что делает грязное дело, но не может остановиться. В купе номер шесть висела тишина — густая, вязкая, как кисель в заводской столовой, в который забыли добавить сахар и совесть.
На нижней полке слева, застелив казенный матрас собственной простыней с монаршими вензелями (подарок благодарных аспирантов), восседал Модест Павлович Гравицаппин. Доцент кафедры теоретической физики незаурядного политехнического института. Человек, чей IQ, по слухам, превышал номер его пенсионного счета, а социальные навыки оставались на уровне амебы.
Модест Павлович был сухопар, желчен и носил очки в роговой оправе, которые делали его глаза похожими на два прожектора, ищущих истину в темноте купе. Он читал монографию «Влияние квантовых флуктуаций на кривизну пространства личной жизни» и страдал. Страдал глубоко, экзистенциально, от каждого шороха.
Напротив, разложив на столике «поляну» стратегического назначения (курица-гриль, источающая запах костра и химии, три яйца, огурец — и бутылку мутной жидкости, спорить о природе которой не решился бы ни один химик), располагался Михалыч.
Михалыч был сантехником шестого разряда. Магистром трубных дел. Гранд-мастером разводного ключа. Он занимал в пространстве купе гораздо больше места, чем это позволяла физика твердых тел. Он пах табаком, машинным маслом и той самой уверенностью в завтрашнем дне, которая бывает только у людей, знающих, куда стекает вода.
Модест Павлович терпел сорок минут. Запах жареной курицы вступал в яростный конфликт с запахом дешевого одеколона Михалыча, и этот химический коктейль разъедал тонкую ментальную ауру доцента. Наконец, нервы ученого не выдержали.
Он отложил монографию, поправил очки дрожащим от возмущения пальцем и, глядя куда-то сквозь ухо соседа, произнес бархатным, но ядовитым баритоном:
— В наш космический и невероятно стремительный век, любезнейший, каждый индивидуум, будучи заложником фатальной энтропии, подсознательно стремится опередить абстракцию бытия. Не находите ли вы, что в данной парадигме мы лишь квантовые флуктуации в вакууме бессмысленности?
Михалыч замер с куриной ногой у рта. Медленно, с достоинством, прожевал. Вытер жирные пальцы о штанину (Модест Павлович явственно вздрогнул, будто его ударили током). Посмотрел на попутчика тяжелым, как чугунная ванна, взглядом и, решив не ударить в грязь лицом перед «образованным», ответил веско:
— Оно конечно! Ежели смотреть с точки зрения глобального масштаба, то оно действительно! Что касательно — то относительно! А как случись что — кран там сорвет или прокладку пробьет — так вот тебе и пожалуйста! И никакая эта… как ее… энтропия не поможет, пока паклю не намотаешь! Тут, брат, не в вакууме дело, а в давлении!
Модест Павлович моргнул. Уголок его рта дернулся в нервном тике, предвещающем бурю.
— Простите, — прошелестел он, — но ваша сентенция пронизана таким вульгарным материализмом, что мне дурно. Я говорю о высоком! О духе! О генеалогии! Вот вы, простите за интимный вопрос, кем себя осознаете в древе социума? Мои предки еще при царе Горохе сеяли разумное, доброе, вечное! Мы — мозг нации! Мы — нейроны, по которым бегают импульсы прогресса!
Михалыч хмыкнул, отламывая хлеб.
— Мозг, говоришь? А я вот думаю, ты — диагноз. Мой дед кузнецом был. Отец строил. Я трубы варю. Мы, мил человек, — руки нации. И хребет. А вы, эти, с кафедрами… Вы — как аппендицит. Вроде и есть, а зачем — никто не знает, пока не заболит. Вот засорится у тебя, нейрон, унитаз — ты кого зовешь? Бозона своего? Нет, ты Михалыча зовешь! И кровь твоя голубая резко коричневой становится, когда г**но по трубам вверх прет! Потому что физика, очкарик! Сообщающиеся сосуды! Закон Паскаля, мать его за ногу!
— Не смейте! — взвизгнул Модест, переходя на фальцет. — Не смейте сводить экзистенциальную сущность интеллигенции к фаянсовым изделиям! Мы создаем смыслы! Мы двигаем прогресс в сторону энтропии!
— Куда вы его двигаете? — Михалыч налил полстакана мутной жидкости. — Будешь? Для дезинфекции своих смыслов?
— Я не употребляю растворители! — Модест отшатнулся, как от чумного. — Я предпочитаю сложные углеводы! А то, что вы едите — это гастрономический суицид! Холестериновые бляшки! Вы же убиваете свой ментальный потенциал этой… мертвечиной! Культура питания — это зеркало души. А у вас в зеркале — куриная кожа и пятна жира!
Михалыч смачно хрустнул огурцом. Брызги полетели на монографию, и одна капля, попав на формулу относительности, словно аннигилировала её смысл.
— Слышь, профессор. Ты своим «ментальным потенциалом» гвоздь забить сможешь? Нет. Ты ветром шатаем. А мне сила нужна. Я сейчас белка наверну, водочкой заполирую — и могу горы свернуть. А ты листик салата пожуешь и будешь думать о судьбах родины, пока у тебя желудок к позвоночнику не прилипнет. Культура… Моя культура простая: что в топку кинул, на том и поехал. А вы всё ищете смысл там, где просто надо гайку подкрутить.
— Это не еда, это топливо для биоробота! — парировал ученый, чувствуя, как закипает. — Человек должен питаться искусством! Вы Тарковского смотрели? Вы понимаете, что такое катарсис?!
— Чаво? Ката… чего? — Михалыч выпучил глаза. — Это когда с похмелья трясет?
— Это очищение через страдание! — заорал Модест, вскакивая. — Это когда душа плачет!
— Душа плачет, когда цены на водку растут! — ударил кулаком по столу Михалыч так, что курица подпрыгнула. — А ваше кино — это муть. Два часа мужик молчит и в лужу смотрит. Тьфу! Я люблю, чтоб понятно: наши победили, враги бегут. Вот это — искусство! А твои страдания — это от безделья. Труда ты, барин, не знаешь. Оттого и страдаешь.
— Примитивизм! — застонал Модест, хватаясь за голову. — Клиповое мышление! Вы не видите нюансов! Вы живете в черно-белом мире!
— А ты в каком живешь? В голубом? — прищурился Михалыч.
— В многомерном! — визжал физик, брызгая слюной на очки. — Вы, любезнейший, абсолютно не разбираетесь в трендах! Мир стоит на пороге смены парадигм! Цифровизация! Глобализация! Толерантность! А вы всё со своим разводным ключом! Вы — тормоз прогресса!
— Мир меняется, а трубы текут! — заорал в ответ сантехник, краснея, как помидор. — Ты мне про глобализацию не заливай! Вон, у нас в подвале прорыв — никакой Илон Маск не приедет! Приедет Михалыч! Власть — она не в интернете, очкарик! Власть у того, у кого вентиль! Перекрою я вам кран — и вся ваша цифровизация без толчка встанет, потому как смывать будет нечем!
— Это анархизм! — Модест трясся мелкой дрожью. — Это узость взглядов! Вы рассуждаете категориями подвала! А надо мыслить масштабно! Космически! Мы ищем бозон Хиггса! Мы структурируем вакуум!
— Да сдался мне твой бозон! — рявкнул Михалыч. — Ты мне лучше скажи, академик, почему у нас спутники летают, а дороги в ямах? Почему ты такой умный, а штаны у тебя протертые? Если ты все законы физики знаешь, чего ж ты такой бедный? И почему, главное, у меня каждый месяц прорывает, а у вас в институте гранты выбиваете, а толку?
Удар был ниже пояса. Модест Павлович задохнулся от возмущения.
— Деньги — это тлен! — взвизгнул он ультразвуком. — Я работаю за идею! За истину! А вы… вы меркантильный мещанин! Вы за копейку удавитесь! У вас нет идеалов! Вы — функция, вы — придаток системы!
— Зато я живу! — ревел Михалыч, вставая во весь рост. Купе стало тесным, как гроб. — А ты существуешь! Ты паразит на теле рабочего класса! Я налоги плачу, чтоб ты в своем НИИ бумажки перекладывал! Ты ж тяжелее авторучки ничего не поднимал! Случись война или потоп — ты ж первый сдохнешь без нас! Кто тебе хлеб испечет? Кто тебе свет даст? Кто тебе, в конце концов, задницу подотрет, когда канализация встанет? Твоя квантовая физика?
— Да вы… да вы… — Модест заикался от ярости. — Вы неандерталец с гаечным ключом! С вами бесполезно вести диалог, у вас когнитивный диссонанс вместо мозга! Вы — ошибка эволюции!
— А у тебя… у тебя… — Михалыч искал слово, чтоб убить наповал. — У тебя очки запотели! Интеллигент вшивый! Шляпу надел, а совести ни грамма! Людей простых не уважаешь! Да я таких как ты в армии на тумбочке строил!
— В армии! — язвительно расхохотался ученый. — Вот ваш потолок! Сапоги и устав! А я в это время доказывал теорему Ферма для n-мерного пространства! Я расширял горизонты!
— Ты пузо свое расширял на казенных харчах! — орал сантехник. — Теорема! Да кому она нужна, твоя теорема, если у бабы Мани батарея холодная?! Ты к ней приди и скажи: «Баба Маня, не мерзни, зато мы горизонты расширили!». Она тебя тряпкой ссаной погонит! Потому что правда — она в тепле, а не в формулах!
— Правда — в истине! Вы ноль!
— Правда — в силе! Ты минус!
— Ваше место в пещере!
— Твое место в пробирке!
— Я вас презираю!
— Я тебя в упор не вижу!
Они стояли нос к носу. Два мира. Две галактики. Слюна летела во все стороны. Казалось, сейчас будет взрыв, и поезд сойдет с рельс от перенапряжения ментального поля.
И тут… Толчок. Резкий, как пощечина.
Поезд встал как вкопанный. Чай выплеснулся, курица и бутерброд упали на пол, монография Модеста Павловича захлопнулась, словно ставня перед бурей.
Голос из динамика — равнодушный, скрипучий, как сама судьба:
— Станция «Тупиковая». Конечная. Просьба освободить вагоны.
Тишина. Мгновенная. Абсолютная.
Словно кто-то выдернул шнур из розетки. Весь пафос, вся злость, все «парадигмы» и «вентили» сдулись за секунду. Перед лицом суровой реальности (тупик, ночь, холод) их споры показались им самим смешными.
Модест Павлович суетливо схватил портфель, запихивая туда мятую монографию. Руки дрожали.
Михалыч молча поднял курицу, дунул на нее и завернул в газету. Тоже самое он сделал и с бутербродом. «Не пропадать же добру!» Хозяйственный.
Они одевались спина к спине. Брезгливо.
Модест натянул драповое пальто. Михалыч — промасленную куртку.
Ни слова. Ни взгляда.
Они вышли на перрон, в серое, холодное утро. Вокруг ни души. Только одинокое здание вокзала, напоминающее декорацию к фильму ужасов.
Модест Павлович пошел налево, к расписанию автобусов, бормоча под нос проклятия в адрес железнодорожников.
Михалыч пошел направо, к киоску с шаурмой, сплевывая накопившуюся желчь.
И вот тут…
Случилось то, что в учебниках физики называют «сингулярностью».
Из двери вокзала выглянула испуганная баба Маня — вахтерша местной спасательной станции. Она размахивала руками и кричала так, что слышно было, наверное, даже в Москве:
— Мужики! Эй, мужики! Помогите! Беда! Трубу прорвало в подвале, где генератор стоит! Сейчас весь вокзал затопит, а кран заклинило! Никак не повернуть! Специалисты приедут только завтра!
Модест Павлович остановился. Он посмотрел налево — там была пустая дорога. Посмотрел направо — там стоял Михалыч с куском курицы в руке. Потом он посмотрел на бабу Маню.
— Энтропия, — пробормотал он. — Хаос нарастает.
Михалыч тоже остановился. Он посмотрел на кричащую женщину, потом на доцента.
— Вот оно, значит, как, — хрипло сказал он. — Жизнь-то. Не в бозоне дело.
Он спрятал курицу в карман, вытер руки о куртку и крикнул:
— Не ори, мать! Щас сделаем! У меня ключ есть!
И тут произошло то, что называется «научным прорывом».
Модест Павлович вдруг сорвался с места и побежал к Михалычу.
— Подождите! — закричал он, задыхаясь в драповом пальто. — Вы не знаете системы! Там же давление! Если вы сейчас откроете вентиль без сброса давления, вас убьет гидроударом! Это же физика!
— Какая к черту физика, там вода прет! — рявкнул Михалыч, но остановился.
— Физика, батенька, физика! — Модест поравнялся с ним, поправляя сбившиеся очки. — Мы должны действовать сообща. Я рассчитаю вектор силы и точку приложения, а вы… вы примените свою грубую материальную силу. Синергия! Вы понимаете?
— Ни хрена не понимаю, — буркнул Михалыч, глядя на него с подозрением. — Но если ты мне под ноги путаться будешь — я тебя самого ключом отверну.
— Договорились! — бодро кивнул Модест. — Я — мозг, вы — руки. Временно. До конца операции.
Они побежали к вокзалу вдвоем. Два архиврага. Параллельные прямые, которые пересекла кривая российского бытия.
Через час, мокрые, грязные, но счастливые, они сидели на перроне на одной скамейке. Вокруг были лужи, валялись обрывки газеты, а в руках у Михалыча была та самая бутылка «мутной жидкости».
— А ведь рисковали, Модест, — признал Михалыч, отхлебывая из горла. — Ты мне там формулу на запотевшем стекле рисовал… а я думал, ты гриппом болеешь. А оно, оказывается, и правда — рычаг.
— Гидравлический рычаг, — поправил Модест Павлович, держа в трясущихся руках стакан с водой. — Простая механика. Архимед бы вами гордился, Михалыч.
— Архимед? Это который «эврика» орал? — Михалыч хмыкнул. — Тоже, небось, сантехник был?
— Философ, — улыбнулся Модест. — Но, судя по всему, руки у него были золотые.
— Ладно, профессор, — Михалыч протянул ему бутерброд с курицей (тот самый, с пола, но протертый). — Ешь. Белок нужен. Для мозга.
Модест Павлович посмотрел на бутерброд. Вздрогнул. Он взял его и… откусил. Жадно, с аппетитом.
— Вкусно, — признался он с набитым ртом. — Превосходно. Вкус победы над энтропией.
— То-то же, — удовлетворенно кивнул Михалыч. — А ты про листики салата. Главное, Модест, чтоб человек не тек. А трубы… трубы мы починим.
Поезд стоял пустой. А над станцией всходило солнце. Одно на всех.
Оно светило на двух замерзших, но согретых людей, которые перестали быть параллельными прямыми. Они стали одной линией — кривой, шершавой, но зато теперь — бесконечной.
Потому что в этом мире, полном прорывов и засоров, в одиночку выжить может только труба. А люди — они, как выяснилось, все-таки сообщающиеся сосуды.